Волоколамское шоссе - Страница 116


К оглавлению

116

Поблагодарив хозяйку, я стал насухо растираться полотенцем.

— Ты, парень, оголодал… Накормила бы тебя, соколик, да у самой только пустые щи. Пустых щец похлебаешь?

— Спасибо, похлебаю… Но немного погодя. Сначала займусь делом.

Я затянул ремень на гимнастерке, причесал гребешком мокрые волосы. Женщина спросила:

— Из каких же ты краев? Киргиз?

— Казах… Из Алма-Аты.

Таким вот — причесанным, умытым, в очищенных от грязи сапогах — я вернулся в горенку, где уже сидели командиры рот. Все мгновенно поднялись, вытянулись передо мной; Я подошел к разостланной на столе карте.

— Идите сюда!

Командиры обступили стол.

— Слушайте мой приказ. Сейчас же вывести людей из домов, выставить посты.

На карте я показал каждому его рубеж обороны. В сенях хлопнула дверь, там кто-то зашаркал ногами, вытирая сапоги. Я продолжал:

— Председатель колхоза забил для нас телушку. Мясо будет роздано хозяйкам, чтобы сварить бойцам обед. До обеда приказываю копать окопы. Пищу получит только тот, у кого будет готов окоп для стрельбы с колена.

Без скрипа раскрылась дверь, раздался знакомый грубоватый голос:

— Комбат, я немного припоздал вернуться к твоему званому обеду.

Все обернулись. На пороге стоял Толстунов, старший политрук, инструктор пропаганды.

— Ушел от тебя на часок, — продолжал он, — а пролетело, глядишь, четверо суток.

На грубоватом, под стать голосу, лице Толстунова не выразилось никакого удивления, когда, оглядев командиров, он не нашел среди них ни Заева, ни Панюкова. Должно быть, по пути ко мне Толстунов уже все разузнал о батальоне. Неторопливо сняв шинель, он повесил ее на гвоздь, сел на кровать, принялся переобуваться.

— А у тебя, комбат, холодновато. Надобно бы протопить.

Казалось, он вовсе не расставался с батальоном или отлучался лишь на часок.

Я уже разрешил командирам идти, но вмешался Толстунов:

— Погоди, комбат. Я притащил курево. Позволь нам подымить. Ты и сам, верно, не откажешься.

Он без спешки развязал вещевой мешок, вынул несколько пачек махорки, оделил командиров, потом выложил на стол коробку «Казбека», предложил угощаться папиросами. Изголодавшись по куреву, мы предпочли махорку. К потолку заструился синеватый дым толстых самокруток. Табак ударил в голову, комната закачалась, поплыла, все молчали, блаженно затягиваясь.

Дверь снова раскрылась. В комнату ступил Бозжанов, скинувший шинель, умытый, повеселевший: громко, со всхрапом удовольствия, он втянул носом благоухание махорки. Бозжанов торжественно держал в руках жестяную миску, куда щедро, с верхом, была наложена квашеная изжелта-белая капуста с красными крапинами клюквы.

— Товарищ комбат, разрешите всех попотчевать.

«Второго дыхания» мне хватило ненадолго. Похлебав предложенных хозяйкой щец, подзаправившись кое-чем из сухого пайка Толстунова, я разрешил себе передохнуть.

В полусне слышу, что Бозжанов в сенях ставит самовар. Толстунов свалил на пол охапку дров, колет лучину, растапливает печь. Рахимов поскрипывает пером, пишет боевое донесение. Порой его куда-то вызывают, он уходит из комнаты, потом тихонько возвращается.

Вот вновь хлопнула дверь. К кровати подошел Бозжанов, стоит около меня. Чувствую: хочет и не решается что-то сказать.

— Чего тебе?

— Товарищ комбат… Нашлась Лысанка…

Поднимаю голову.

— Где же она? Как отыскалась?

Бозжанов почему-то медлит.

— Синченко привел…

— Синченко?

В памяти всплыло: желтый оскал бешено скачущей Лысанки, в седле вцепившийся пальцами в гриву Синченко, распространяющееся, как обвал, бегство. Привстаю. Душа окаменела.

— Пусть войдет!

Синченко переступил порог. Щеки были землисто-бледны. Покосившись на меня, он потупился.

— Зачем явился? — спросил я.

— Привел… — У него не хватило дыхания, он осекся. — Привел Лысанку.

— Почему ты ее не убил?

— Как так? Зачем?

— Почему бежал?

— Я не бежал… Она, товарищ комбат, осатанела. Я оборвал повод… Ничего не мог поделать.

— Почему же не убил? Пистолет у тебя был?

— Был, товарищ комбат.

— Почему не выстрелил ей в ухо? Не уложил на месте?

Синченко молчал.

— Почему не спрыгнул? Не вернулся?

— Я, товарищ комбат… Я подумал…

— Что же ты подумал? Что я был убит? Почему не смотришь на меня?

Синченко с усилием поднял голову.

— Отвечай: подумал, что я был убит? Почему же ты не вынес моего тела?

Я наотмашь ударял этими беспощадными вопросами. Ответом было лишь молчание.

— Убирайся, — сказал я. — Убирайся вон из батальона!

— Куда же, товарищ комбат?

— Куда угодно! Бросил нас в бою, так не смей к нам возвращаться! Уходи!

Синченко молча повернулся и вышел из комнаты. В штабе водворилась тишина. Лишь потрескивали пылающие дрова в печке. Бозжанов присел у открытой заслонки и смотрел в огонь. Толстунов помял в пальцах папиросу, чиркнул спичкой, закурил.

Вот негромко стукнула заслонка. Бозжанов поднялся, ушел. Минуту спустя вернулся.

— Сидит во дворе, — сообщил он.

Я не откликнулся. Бозжанов вновь вышел, вновь вернулся.

— И Лысанка привязана. Можно, товарищ комбат, дать ей сена?

— Дай:

Бозжанов выглянул в сени. Наружная дверь, ведущая из сеней во двор, была, видимо, распахнута. Он крикнул:

— Синченко! Задай Лысанке корма!

Я промолчал. Ни единым словом не противореча мне, Бозжанов боролся за судьбу коновода.

— Посмотрю, как она станет есть, — объявил Бозжанов.

Он вновь на минуту-другую исчез. Вернувшись, заговорил:

— Исхудала… Меня сразу узнала… — Не обращаясь ко мне, он продолжал: — Много раз хотели отобрать у него лошадь, а он все-таки привел ее сюда.

116