— Почему?
— Во-первых, вы прислали бумагу без номера и без печати…
— У меня в батальоне никаких печатей нет.
— Во-вторых, — продолжал следователь, — для предания суду необходима санкция командира полка.
— Значит, вы ничего не сделали?
— Почти ничего… Только получил показания у арестованного. Он написал сам. И все признал. Можете ознакомиться.
Следователь подал мне папку. Я ее раскрыл, увидел свой рапорт, затем уместившиеся на одном листке показания Заева. Твердым, разборчивым почерком было написано: «Я совершил воинское преступление, бежал с поля боя!». Далее в нескольких строчках перечислялись отягчающие обстоятельства: «Бежал на двуколке, где находился пулемет. Виновен и в бегстве бойцов-пулеметчиков». Заев не оправдывался. Он так и написал: «Никаких оправданий моему преступлению нет».
Самый суровый прокурор вряд ли смог бы более непреклонно обвинять, чем это сделал сам Заев. Он уже подписал себе приговор.
Я посмотрел на избу, где содержались арестованные. И вдруг в одном из окон увидел Заева. Обросший рыжей щетиной, он, прижав лоб к черневшей без стекол перекладине, впился в меня глазами.
И вдруг я совершил поступок, которого еще минуту назад не ожидал от себя.
Я разорвал папку на мелкие куски. Все разорвал — и мой рапорт и показания Заева. Ветер закружил, понес куски рваной бумаги.
— Заев! — гаркнул я.
Он замер, пальцы вцепились в переплет разбитого окна, взгляд засверкал.
Следователь был возмущен:
— Что вы делаете? Вы нарушаете законность. Я доложу… Командир дивизии узнает о вашем самоуправстве.
Я уже опомнился. Действительно, так поступать нельзя.
— Товарищ следователь, разрешите его освободить. Пусть искупит вину в бою.
Следователь не сразу успокоился, назвал меня правонарушителем, потом махнул рукой, разрешил освободить Заева. Однако подтвердил, что о моем поведении будет доложено командиру дивизии.
Через несколько минут освобождение Заева было оформлено.
Вручив часовому бумажку, я крикнул:
— Заев, иди в батальон!
Он вмиг выскочил из хаты.
— Есть идти в батальон, товарищ комбат.
Не ожидая, чтобы я повторил приказание, он повернулся, как подобает солдату, через левое плечо и пошел длинными шагами. Пошел все быстрей, быстрей.
Вот он скрылся за домами, за поворотом улицы.
У меня еще оставались дела в Строкове. Побывав у начальника санчасти и в некоторых других тыловых отделах, я в сопровождении неизменного Синченко поехал к себе.
Во дворе нашего дома меня встретил Бозжанов. Стараясь казаться встревоженным, хотя в его узеньких глазах я заметил хитринку, он спросил:
— Товарищ комбат, что случилось с Заевым? Он пришел сюда.
— Знаю, — сказал я.
Притворная тревога сразу улетучилась с круглой физиономии Бозжанова. Он засиял. С одного моего слова он понял, что Заев прощен. Нарушая субординацию, он впереди меня побежал в дом.
За ним и я вошел в штабную горенку. Весь мой маленький штаб был в сборе. Заев уже успел побриться, вымыться. Его нескладное, с утиным носом лицо было очень светлым. Казалось, сквозь загорелую кожу светит невидимая лампочка. Он стоял навытяжку в шинели, без пояса и без петлиц, в шапке без звезды.
— Где его снаряжение? — спросил я.
Бозжанов мгновенно бросился к сундуку, вытащил аккуратно упакованный, зашпиленный двойной булавкой сверток, раскрыл его.
— Надевайте, Заев, все, что у вас было, — сказал я.
Толстунов, Бозжанов, Синченко принялись обряжать Заева. Достав нитку, Рахимов умелыми стежками в одну минуту пришил к вороту шинели петлицы.
Бозжанов вложил в нагрудный карман Заева пачку фотографий и писем. Толстунов застегнул на нем поясной ремень и пуговицы шинели. Синченко успел наскоро обмахнуть щеткой тяжелые заевские сапоги.
Теперь Заев стоял в полном убранстве офицера.
— Будешь опять командовать второй ротой, — сказал я.
— Есть, товарищ комбат, командовать второй ротой!
— Пойдешь в свою роту с начальником штаба, — продолжал я. — Соберешь бойцов и расскажешь им свои грехи. Сам расскажешь.
— Есть, товарищ комбат. Честно расскажу.
Из полевой сумки я вынул конверт, надписанный рукой Заева.
— Вот твое письмо жене. Можешь разорвать.
Заев взял конверт. Немного подумал.
— Нет, не разорву…
Он оглядел всех, кто находился в комнате. И, не опуская глаз, сказал:
— Когда искуплю, тогда и разорву…
Передав оборонительный рубеж сменившим нас войскам, мы выступили вечером в поход, двинулись в тыл, во второй эшелон.
Наш маршрут пролегал через деревню, где находился штаб дивизии.
Идет батальонная колонна, мои солдаты, с кем делил беды и радости. Смотрю на них, думаю о судьбе одного, другого, третьего.
Враг остановлен, но стягивает сюда, к Москве, новые силы. Бойцы знают: мы резерв Панфилова. Впереди новые и, быть может, еще более тяжелые бои.
Входим в деревню. В окнах ни огонька. Всюду — на крышах, в кюветах, на полях — белеет свежий снег, смутно отражающий свет звезд. Ясно видна дорога. Верхом обгоняю колонну, протянувшуюся почти на километр. Мерно шагает строй.
Вдруг меня окликает адъютант Панфилова:
— Товарищ старший лейтенант, генерал просит вас заглянуть на минуту.
В натопленной, ярко освещенной, хорошо знакомой мне комнате сидит Панфилов с начальником артиллерии дивизии полковником Арсеньевым. Оба склонились над картой. Прямыми, веерообразно расходящимися линиями в разных местах ее намечены секторы обстрела.
— Товарищ генерал, по вашему приказанию явился… Старший лейтенант Момыш-Улы.
— О том, как вы зоветесь, знаю… Все знаю, товарищ Момыш-Улы.