Мы проводили генерала. Бозжанов еще долго поглядывал в окно вслед унесшейся кошевке.
В течение двух-трех дней мы отработали задачу. По всем пяти направлениям прошли взводы, промерили маршруты солдатскими шагами. Был составлен документ, в котором мы указали расстояния, расчет времени на сбор, на движение, на развертывание.
Тихим студеным утром, лишь занялся поздний ноябрьский рассвет, я верхом на Лысанке повез эту бумагу в штаб дивизии. Присыпанная снегом обочина проселка была звонкой, отчетливо цокали подковы, порой с хрустом проламывая тонкий белесый ледок на просушенных морозом лужицах.
Вот и деревня Шишкине, где обосновался штаб Панфилова. Там мне передали распоряжение генерала: принести документ лично ему. Я пошел в избу, где жил Панфилов.
Пожилой солдат-парикмахер, честь честью обряженный в белый халат, брил командира дивизии.
— Входите, сейчас освобожусь. Присаживайтесь, — сказал Панфилов. — Товарищ Зайченко, поспешайте.
— Еще машиночкой пройдусь по шее… Подмоложу сзади.
— Нет, нет. До следующего раза.
Парикмахер неодобрительно крякнул. Исчерна-загорелая шея Панфилова действительно уже поросла седоватым пушком. Казалось бы, еще совсем недавно, в первые дни затишья, я видел ее начисто остриженной. Да, ведь уже больше двух недель длится передышка.
С едва слышным шелестом бритва снимала белоснежную пену со щек генерала. Обнажились глубокие складки вокруг рта. Постепенно от пены очищался подбородок твердого рисунка, упрямый, крутой. Еще движение бритвы — и стала видна мягкая выемочка в середине подбородка.
— Когда же, товарищ генерал, по-серьезному займемся? — спросил парикмахер.
— Вот заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь. Предамся в ваши руки. Обещаю.
Панфилов шутил. Однако и в шутке, как известно, приоткрывается душа. Недавно несколько особо отличившихся дивизий Красной Армии получили звание гвардейских.
— Но и вы мне обещайте, — продолжал Панфилов, — в такой день, если он придет, не оставлять меня небритым. Пусть хоть земля ходуном ходит, а вы…
Генерал лукаво прищурился. Мне вспомнился его рассказ о том, как немецкие танки, ворвавшиеся в Волоколамск, приблизились к штабу дивизии. «Обстановочка, товарищ Момыш-Улы, была та»… Следовало успокоить мою штабную публику. Решил побриться, вызвал парикмахера. А на улице грохот, пальба… Парикмахер бросил бритву, кисточку, сбежал… Но ничего, еще часика три там продержались».
— А вы, товарищ Зайченко, должны оправдать свою фамилию.
Парикмахер обиженно опустил бритву.
— Товарищ генерал, опять вы… Уже добрались и до фамилии…
— Нет, вы меня не поняли. Я сказал: оправдать свою фамилию. Репутация у зайца неважнецкая, но на самом-то деле…
Панфилов выпростал руку из-под подвязанной вокруг ворота салфетки, его сухощавые пальцы сложились щепоткой, как бы что-то ухватив.
— На самом-то деле у зайчишки мужественное сердце. Доводилось вам слышать, товарищ Момыш-Улы, что заяц-степняк выдерживает взгляд орла?
— Да, я человек степной. Слышал.
— Видите, не выдумал… Мне говорили так: нацелившись, птица гадает с высоты на зайца. А тот глядит на хищника и задает стрекача только тогда, когда орлу-зайчатнику уже поздно менять направление. Вот он каковский, серенький заяц! Чего же обижаться?
Бритье закончено. Свежо блестят спрыснутые одеколоном смуглые щеки генерала.
Парикмахер складывает свое походное хозяйство. Панфилов смотрит в зеркало, касается пальцами выбритой кожи.
— Чистенько. Отлично. — И обращается ко мне: — Вам известен, товарищ Момыш-Улы, секрет чистого бритья? Думаете, лишь острое жало? А ну, спросим у мастера.
Парикмахер прокашлялся.
— Намылка много значит.
— Не угодно ли: намылка. Этому меня еще в первую войну учили старые солдаты: намыливай и намыливай. И еще намыливай.
— А в Литве, — сказал парикмахер, — работают, товарищ генерал, так: мастер намылит, а потом еще втирает пальцами.
— Втирает? — Панфилов рассмеялся. — Вы слышите, товарищ Момыш-Улы? А?
Он вновь погладил подбородок, застегнул воротник кителя, встал. Я тоже поднялся.
— Одним словом, победа куется… — Генерал прищурился. — До бритья. До первого касания бритвы. Вы меня понимаете?
Разумеется, я понимал: о чем бы он ни заговорил, его мысль возвращалась к предстоящему сражению. Неотступное размышление, вынашивание идеи боя — иных слов не подберешь, чтобы выразить состояние Панфилова.
Он повернулся к парикмахеру:
— Так, значит, обещаете? Ну, по рукам! Спасибо! Идите.
Мы остались вдвоем. Панфилов оглядел меня.
— Вы, кажется, в обновочке?
Действительно, я приехал в новой стеганке, слегка суженной в манжетах и ушитой в талии. Перехваченная поясным ремнем, она, эта телогрейка, конечно, отличалась от обычного грубого ватника.
— Замечаете, — продолжал Панфилов, — что в последнее время командиры у нас стали франтоваты? Добрый знак! Ну-с, привезли грамотку?
Я подал генералу документ. Панфилов развернул бумагу, долго всматривался.
На столе лежала раскрытая коробка папирос. Рука генерала потянулась туда, он взял папиросу, стал разминать в пальцах, спохватился, протянул коробку мне:
— Закуривайте, товарищ Момыш-Улы.
На свет из кармана его кителя появилась поблескивающая никелировкой зажигалка.
— Уж и бензин первостатейный, — сказал он, — а иной раз все-таки капризничает. Штучка с секретом.
На минуту зажигалка спряталась в его сжатой ладони. Панфилов продолжал читать схему. Потом высек огонь. Мы задымили.