— Вы не имеете права мне приказывать.
— Убирайтесь к черту!
Властная — чуть не сказал: царственная — женщина вскинула голову:
— За это вы ответите! И никуда мы отсюда не уйдем!
Не знаю, где притаилась в эти минуты Заовражина. Впрочем, я и не желал этого знать. Сочтя разговор законченным, я вышел, с силой хлопнув дверью.
Постепенно собрался весь мой маленький штаб. Из Матренина явился Толстунов, от Заева, с затерянной средь леса высотки, пришел невеселый, усталый Бозжанов.
Сидим молча. В печи трещит огонь. Заслонка открыта. Отсветы пламени играют на обоях. Невольно разглядываю узор: по немаркому, серому фону рассыпаны серебристые трилистники. Или, может быть, птицы. У косяка оконной рамы отодралась полоса и свисает до полу. Никто уже не поднимает этих оторванных птиц. Хозяева оставили жилье, ушли, а мы… Мы здесь жильцы временные. Вернее, даже кратковременные.
На квадратном дубовом столе разложено бумажное хозяйство Рахимова; несколько остро очиненных цветных карандашей покоится на разостланной топографической карте. Рахимов уже написал и отправил донесение, сейчас он вырисовывает на листе ватмана оборону батальона.
Входит Тимошин. Этот деликатный лейтенант-юноша ступает осторожно, словно бы стесняясь нарушить тишину, мою задумчивость. И останавливается около двери.
— Что тебе, Тимошин?
— Товарищ комбат, дали связь из штаба дивизии.
— Хорошо! Иди!
Он отдает честь, уходит.
Поцарапанная брезентовая коробка, вмещающая телефонный аппарат, стоит на подоконнике. Рядом присел дежурный боец-связист. Он произносит:
— Вызывают, товарищ комбат.
— Кто?
— Сверху. Из дивизии.
Беру трубку.
— Комбат?
Мгновенно узнаю могучий голос Звягина.
— Да, товарищ генерал-лейтенант.
Замечаю: Бозжанов поднял круглую стриженую голову, посмотрел на меня. Потом снова опустил.
— Приказ исполнили?
— Да.
— Донесение написали?
— Да.
— Ну, теперь спокоен за вас… Как ведет себя немец? Похлестывает?
— Да. Но уже пореже.
— Вскоре, думаю, угомонится. И сможем, комбат, поспать эту ночь спокойно.
Разговор закончен. Толстунов интересуется:
— Что он говорил?
— Сказал, что сегодня можем поспать ночь спокойно.
Инструктор пропаганды оставляет эти слова без комментариев. Мы снова молчим. В комнате ни улыбки, ни смешка. В мыслях мелькает: не я ли источаю это настроение грусти, обреченности? Не я ли мрачностью породил эту мрачную тень, нависшую над моим штабом?
Вспоминаю о делах. Приказываю телефонисту соединить меня с начальником санитарной части дивизии. Минуту спустя опять держу телефонную трубку, прошу сегодня же отозвать из Горюнов женщину-майора и ее помощников. На другом конце провода седой врач-полковник, с которым я знаком еще с Алма-Аты, спохватывается:
— Прости, Момыш-Улы, из головы вон! Сделай милость, пошли кого-нибудь, позови к телефону эту черненькую лебедь. Нынче же ее заберу.
— Благодарю, товарищ полковник. Сейчас приглашу.
Как раз в этот момент в дверях появляется повар Вахитов, он тоже невесел.
— Товарищ комбат, ужинать-то будете?
— Будем! — отвечаю я. — И в женском обществе! А ну, товарищи, устроим званый ужин!
Старик повар вмиг преображается, радостно всплескивает руками, ему приятно мое оживление. Однако тотчас огорчение, испуг проглядывают в складочках лица.
— Товарищ комбат, на ужин у меня только гречневая каша.
Я не теряюсь.
— В таком случае званый чай! Товарищи, требуется снарядить дипломатическую миссию: комбат-де просит забыть о его грубостях, приносит покорнейшие извинения. Бозжанов, возьмешься быть моим послом?
Вижу: усталая, посеревшая было физиономия Бозжанова опять залоснилась. Он восклицает:
— Согласен! Отправляюсь на подвиг, товарищ комбат.
Наконец-то улыбка залетела к нам в штаб. Не остался в стороне и Толстунов — рассудительный старший политрук посоветовал своему другу-послу захватить с собою ловкого Гаркушу. Признаться, в душе я опять подивился Толстунову: черт возьми, все ему известно.
Так или иначе, полчаса спустя мы встретили, приветствовали гостей: женщину с майорскими шпалами в петлицах и Варю Заовражину.
— Доктор, — сказал я, — у нас, кажется, произошло небольшое столкновение.
— Небольшое? Предположим.
Я принес доктору свои извинения, а Варе незаметно показал кулак. И пригласил гостей к столу. Не жеманничая, Варя села как своя. Величественная «черненькая лебедь», поговорив по телефону со своим начальством, тоже согласилась разделить нашу трапезу. Однако она и теперь, при каждой встрече, любит мне припомнить, какую я ей задал трепку в Горюнах.
С окон сняты плащ-палатки, служащие нам шторами. Медленно занимается, яснеет утро. На воле тишина. Редкая пальба по Матренину и Горюнам оборвалась еще до рассвета; уснув, я не заметил, в какой час она кончилась. Серые тона ноябрьского утра постепенно становятся светлей. Вот чуть заголубело незаволоченное, как и вечером, небо. И вдруг, будто эта проглянувшая блеклая голубизна была сигналом, по всему фронту рявкнула, взгремела артиллерия немцев.
Вместе с Толстуновым и Бозжановым я вышел на улицу. Не усидел в штабе и Рахимов. Давно мы не слышали такого грома. Непрестанно возникали его гулкие раскаты. Так в штормовую погоду бьет, обрушивается на препятствие ревущая волна прибоя. Канонада как бы перекатывалась по фронту. Она то уходила вправо, то возвращалась, рокотала в той стороне, куда были выдвинуты роты Филимонова и Заева. Потом огневой бурун снова шел направо.