У нас вырвался вперед вчерашний московский школьник, боец-новичок Строжкин. Помните, он однажды, мельком появился в нашей повести… Канунный вечер. Красноармейцы рубят тяжелый, мерзлый грунт. Робкий голосок: «Такой окоп разве спасет?»
И вот парнишка Строжкин сумел на крутом откосе железнодорожной насыпи догнать капитана. Охотники знают, что удирающего матерого волка даже и однородовалая собака хватает за уши, за холку. Это сделал и Строжкин: цапнул волка. Именно цапнул. В руках юноши винтовка, на конце штык, а он — тут и упоение победой, и дерзость, озорство — сумел поймать подол шинели и потянул к себе. Физически крепкий, поистине матерый, капитан обернулся, узрел тонкокостного юнца с пушком на нежной коже, отбросил разряженный, ненужный пистолет и, взбешенный, кинулся на Строжкина, свалил и стал душить. Судорожно сопротивляясь, Строжкин успел, наверное, подумать: «Зачем я в него не выстрелил?» Это горькое, позднее сожаление бойца. Но не умирать же! Напряг силы. Рывок. Удар коленом в пах. Крутизна откоса помогла. Немец потерял точку опоры. Оба покатились вниз. Катясь, переворачиваясь, москвич изловчился, боднул немца в глаз. Капитан взревел, схватился за лицо. Строжкин вскочил, бросился к своей винтовке. На выручку уже подоспели наши. Строжкин — теперь это был другой человек, герой, богатырь, — по праву крикнул:
— Не трогать его! Я его взял!
Он вывернул у пленного карманы, отобрал полевую сумку, нашел, поднял пистолет-парабеллум, сунул за свой пояс. И повел в Матренино стонущего, окровавленного капитана.
Другие бойцы тоже стали возвращаться. Строжкин остановил пленного, подождал идущих. Тоненький, едва познавший бритву, он набрался такого молодечества, что гаркнул:
— Кто велел идти назад? Только вперед!
Издали ему крикнул Филимонов:
— Строжкин, не командуй!
Отмечу еще один небольшой эпизод этого быстротечного боя. Немцы-мотоциклисты успели завести моторы и дунули из деревни по своему прежнему следу. Это предугадал командир отделения Курбатов, в мирные дни владелец мотоциклета. Он на краю поселка стерег этот проложенный след. И не упустил жданную минуту. Хладнокровно, меткими выстрелами он снял четырех немцев-водителей, удиравших на машинах.
Держа трубку, я внимал донесениям Рахимова.
— Трупов очень много, товарищ комбат. Идет подсчет. По-видимому, мы перебили больше половины батальона. Ушла меньшая часть. Взяты трофеи: документы, исправные пулеметы, патроны, много личного оружия, мотоциклеты, минометы с боезапасом мин.
Я упивался: минометы! Те самые, которыми противник согнал нас с рубежа. Теперь они послужат нам.
Ну, можно звонить генералу.
Надо лишь унять непокорную улыбку, овладеть собой, чтобы доложить спокойно, деловито.
Панфилов все же не выдержал, позвонил сам.
— Ну, как у вас, товарищ Момыш-Улы?
Заставив себя обойтись без единого восклицательного знака, я кратко изложил события: рота Филимонова с трех сторон вторглась в Матренино; значительная часть немецкого батальона уничтожена; остатки бежали; командир батальона взят в плен.
У Панфилова вырвалось:
— Как? Как? Командир батальона?
— Так точно. Кроме того, захвачены трофеи: пулеметы, минометы, мотоциклеты. В данный момент рота вновь закрепляется на станции.
— Что вы говорите! Вы это проверили?
— На станции, товарищ генерал, находится начальник штаба лейтенант Рахимов. Доносит мне оттуда. Сейчас идет подсчет убитых немцев и трофеев.
— Ну, товарищ Момыш-Улы, это же… Это же… — Панфилов приостановился. Очевидно, и он удержал себя от каких-то высоких слов. — Ей-ей, нынешний день по-новому нас учит грамоте. Передайте великое спасибо всем бойцам и командирам!
— Есть!
— Что со второй ротой?
— Не знаю, товарищ генерал. По-прежнему нет связи.
— Гм… Возможно, бродят в лесу. Пошлите туда ваших людей. Обязательно одного-двух политруков. Надо собрать тех, кто бродит. Позаботьтесь об этом, товарищ Момыш-Улы. Дорожите каждым десятком солдат. Каждый десяток, если он организован, — очажок сопротивления.
— Слушаюсь. Пошлю.
Помолчав, Панфилов сказал:
— До свидания.
Что же, я понял и это. Признаться, я надеялся, что мне уже не придется передавать командование и являться в штаб дивизии. Однако Панфилов об этом не заговорил. Действительно, ведь приказание исходило от старшего начальника. Значит, я все же обязан, как только свечереет, покинуть батальон, предстать перед строгими очами Звягина.
Из Матренина позвонил Филимонов. Он доложил: уже сосчитаны вражеские трупы, их более двухсот. Наши потери в этом налете — восемнадцать раненых. Ежеминутно обнаруживаются новые трофеи: лошади, повозки, продовольствие, офицерские чемоданы, солдатские ранцы, парабеллумы, бинокли, множество плиток шоколада, много французского вина.
— Французского? — переспросил я.
— Точно… И опять тут, товарищ комбат, отличился Строжкин. Гляжу, держит бутылку, пьет из горлышка. «Строжкин, что ты делаешь?» А он: «Э, квас!» — и расшиб бутылку о приклад. А на ней ярлык: «Бургундское, 1912 года».
В трубке раздался непривычный мне хохот Филимонова. Было странно слышать мальчишеские высокие нотки в этом смехе сурового кадровика командира.
— Ефим Ефимыч, сам ты не хватил?
— Ни-ни. Не до того. Вечером отведаю.
— Гляди, чтобы народ не перепился.
— Гляжу. Сейчас, товарищ комбат, грузим повозки, отправляем вам. Разрешите, товарищ комбат, организовать учебу.
— Какую учебу?
— Изучим немецкое оружие, пулеметы, минометы.
— Дельно! Скажи Рахимову, чтобы дал первый урок. Потом пусть идет в штаб. Людям объяви: генерал приказал передать великое спасибо всем бойцам и командирам.