Волоколамское шоссе - Страница 40


К оглавлению

40

— Есть, товарищ комбат.

— Ну, Донских, все.

Он поднялся.

Этому юноше с нежным лицом, с нежной душой предстояло завтра заманить врага в западню и убивать в упор мечущихся, обезумевших людей. Я видел: он сумеет это сделать.

Казалось бы, я достиг того, чтобы опыт сегодняшней нашей неудачи стал предвестником завтрашней удачи.

На душе стало легче. Отпустив Донских, я лег, прикрылся шинелью, повернулся к стене, чтобы уснуть. Некоторое время работала мысль. Потом начала меркнуть.

Перед закрытыми глазами возникла топографическая карта, возникло внимательное лицо Донских. Тупым концом карандаша я касаюсь карты, я показываю ему: «Они побегут, кинутся сюда, здесь мы снова их встретим огнем!»

И неожиданно — это мгновение запомнилось мне страшно ярко — я увидел: карты касается чужой, не мой карандаш. Мой был простым черным, а у этого лакированные красные грани, у этого остро зачиненное синее жало. И рука не моя. Рука белая, с рыжими светлыми волосками на немолодой, но розоватой коже.

Взгляд скользнул от руки к лицу. Да, это был он, мой противник, немецкий командир с жестокими, острыми глазами. Обращаясь к кому-то, кто стоял рядом с ним, он произнес (я не понимал их языка, но одновременно и понимал: во сне, а также в видениях, предшествующих сну, бывают эти странности), произнес слово в слово мою фразу: «Они побегут, кинутся сюда, здесь мы их снова встретим огнем». И на карте, под острием карандаша, я видел не овраг, не завтрашнюю западню для гитлеровцев, а линию моего батальона. Я напряг зрение, чтобы разглядеть, чтобы зафиксировать точку, куда указывал карандаш; я всем телом порывисто подался туда… И открыл глаза…

В блиндаже горела знакомая керосиновая лампа. В углу у телефона сидел телефонист.

Я опять повернулся к стене, опять стал засыпать. Вспомнилось лицо Брудного, на миг освещенное фонариком: страдальческое, но не утратившее гордости, запавшие глаза, лихорадочные пятна на заострившихся скулах. Вспомнился задрожавший в последнюю минуту голос: «Я докажу… Я докажу вам». Потом что-то еще; потом все смешалось в неосвежающем, тягостном сне.

Утром, едва я поднялся, мой коновод Синченко с некоторой таинственностью доложил:

— Товарищ комбат, там, — он показал на дверь, — лейтенант Брудный. Ожидает, когда вы встанете.

— Зачем он здесь?

А сердце забилось. Вернулся? Исполнил то, о чем говорил напоследок?

Синченко торопливо говорил:

— Он ходил, товарищ комбат, до немцев. Принес автоматы. Сейчас сидит, ни с кем не разговаривает. Хочет лично к вам.

— Пусть войдет, — сказал я.

Синченко исчез. Через минуту дверь снова открылась. Ни слова не промолвив, со сжатыми губами, Брудный приблизился к столу, где сидел я, и положил два немецких автомата, две немецкие солдатские книжки, письма, тетрадку, германские бумажные деньги и монеты. Его запавшие черные глаза глядели на меня не прячась, но диковато, исподлобья.

Я хотел сказать «садись» — и вдруг почувствовал, что не могу произнести ни слова, что к горлу подкатился комок. Я взял папиросу, встал, подошел за спичками к шинели, хотя спички были и в кармане брюк. Закурил, постоял у окошка, вырезанного под бревенчатым накатом, посмотрел на стволы и корневища сосен, на снежок, кое-где между деревьями припорошивший землю. Потом повернулся и спокойно сказал:

— Садись, Брудный… Завтракал?

Брудный не ответил; в эту минуту не мог и он говорить. В дверь заглянул Синченко, подбежал ко мне, зашептал на ухо:

— Водки, товарищ комбат, к завтраку давать?

Он, мой коновод, мой славный Синченко, знал, как и все в батальоне, вчерашнюю историю. И теперь все понимал.

— Да, — сказал я, — налей чарку лейтенанту!

Мы завтракали вместе. Брудный рассказал про свои ночные странствия, про то, как убил двух немцев. В глазах, влажно блестевших после водки, нет-нет пробегали знакомые лукавые искорки.

— Но как же ты, Брудный, вчера-то? — спросил я. — Как ушел без приказа?

Он насупился, ему не хотелось говорить об этом.

— Вы же знаете…

— Не знаю.

Он произнес еще неохотнее:

— Вы же сказали…

— Струсил?

Он мотнул головой. Теперь, когда вчерашнее слово было повторено, ему стало легче говорить об этом.

— Сам не могу понять, товарищ комбат… Это было, как бы сказать… как кирпичом по голове… И как будто уже я — не я… Перестал соображать…

Он нервно передернул плечами.

— Как кирпичом? — переспросил я.

И передо мной вдруг вспыхнули слова, которых давно искала мысль. Удар по психике! В ту минуту я наконец-таки назвал по имени для самого себя тайну боя, тайну победы в бою.

Удар по психике! По мозгу! По душе!

Как ни странно, но эта минута, когда, казалось бы, ничего не произошло, осталась в памяти наряду с самыми сильными переживаниями войны.

Удар по психике! Но ведь не существует же никаких икс-лучей для воздействия на психику. Ведь война ведется орудиями физического истребления, ведь они, эти орудия, поражают тело, а не душу, не психику. Нет, и душу! И после того, как поражена психика, как сломлен дух, можно гнать, настигать, убивать, пленять толпы врагов.

Противник стремится проделать это с нами. Один раз, господин «великогерманец», у тебя это вышло со мною, с моим взводом. Теперь — хватит!

Брудному я сказал:

— Вот что… Взвода я тебе пока все-таки не дам. Но немцев теперь, думаю, ты не боишься. Буду посылать тебя к ним. Назначаю командиром разведки.

Он радостно вскочил:

— Есть, товарищ комбат!

Я отпустил его.

Удар по психике! Ведь это известно с древнейших времен. И с древнейших времен это достигается внезапностью. И не в том ли искусство боя, искусство тактики, чтобы внезапностью ошеломить врага и предохранить от подобной внезапности свои войска?

40