Повернувшись, он откинул шинельную полу. Я увидел распоротую штанину, разрезанное голенище. Распухшая нога была перевязана. Сквозь марлю просочилась кровь. Кровью напиталось сукно брюк.
— На медпункте были? — спросил я. — Кость цела?
— А черт ее знает… Бойцы перевязали. Орудия бросили, — у Шилова впервые наконец вырвалась яростная ругань, — а меня вынесли…
Не сгибая в колене простреленную ногу, он тяжело сел на табурет.
— Синченко! — крикнул я. — Носилки. Живо?
Шилов долго молчал, потом произнес:
— Вот сижу, думаю о батальоне и не могу решить: закономерно ли разбит батальон? Да, бойцы обучены были плохо…
Он вновь выругался и, посмотрев на меня, с неожиданной силой продолжал:
— Думаете, все разбежались, как бараны? Нет, две роты мужественно дрались… И ведь не покинули своего командира, ведь…
И он опять сомкнул губы, не договорив.
К блиндажу доставили носилки. Шилова вынесли.
Исламкулову я приказал выводить свой взвод в обход деревни Долгоруковки.
Это подразделение не принадлежало батальону, и я не считал возможным задерживать у себя сорок-пятьдесят бойцов, зная, что сейчас Панфилов напрягает усилия, дабы малыми силами закрыть дороги перед прорвавшимся врагом, что у Панфилова в этот момент на счету каждое отделение, каждый взвод.
Покраснев, Исламкулов попытался возражать. В нем заговорило благородное стремление разделить нашу участь. Но я не позволил прекословить.
Рахимов спросил:
— Втянемся в лес? Оборона по опушке?
— Да.
Ни о чем больше не расспрашивая, Рахимов взял бумагу и, быстро набросав очертания леса, стал размечать ротные участки круговой обороны.
Вместе с Исламкуловым я вышел наружу.
Было темно и тихо. Нигде не гремели пушки; не слышалось ни близкого, ни дальнего боя. Над черными сучьями стояли звезды.
— Иди, — сказал я, — там ты нужнее.
Он нерешительно произнес:
— Баурджан…
Я молча позволил в минуту прощания назвать себя так. Он повторил смелей:
— Баурджан, если это действительно так, если там нужнее один взвод, то батальон… Рассуди сам…
— Не могу, Исламкулов, не имею права и не буду рассуждать. Иди!
Мы не поцеловались. Это не принято у нашего народа.
Рахимов в несколько минут изготовил грубую схему: наш отдельный лес, по местному выражению — остров; ближние населенные пункты, ближние опушки, дороги. Очертания острова делились на ротные участки. В центре был отмечен дом лесника, где расположился медпункт. Дом, как мы знали, был достаточно обширен, и, с моего согласия, Рахимов нарисовал там флажок — мы перемещали туда, в центральную точку, командный пункт батальона.
Схема была сработана сразу начисто, сразу под копирку, в четырех экземплярах, для вручения командирам рот. Подавая на подпись, Рахимов произнес:
— Ночью незаметно окопаемся. Пожалуй, и утром не заметят.
Меня передернуло.
Эх, Рахимов! Чего-то не хватало ему, чтобы быть не только начальником штаба, но и командиром.
— Телефонист, — сказал я, — вызовите батарею…
— Есть, товарищ комбат… Говорите, товарищ комбат. У телефона командир батареи.
Я взял трубку.
— Наблюдаете за противником? Немцы в селе?
— Да, товарищ комбат. Пропустил их, как вы приказали.
— Что делают?
— У реки при кострах мост ладят. Другие в домах или у машин на улице.
— Орудия наведены?
— Наведены.
— Дай прямой наводкой, залпами, сорок снарядов, чтоб завопили.
— Есть, товарищ комбат, сорок снарядов, залпами.
Через минуту земляная толща гулко донесла в наше подземелье орудийный залп.
Я не желал, чтобы нас не замечали.
Пушечным грохотом, внезапно возникшим над затихшими полями, далеко раскатившимся во тьме, я возвещал: мы здесь!
Атакуйте нас! Поверните против нас, направьте против нас артиллерию и пехоту; ударьте с воздуха — мы здесь!
Лишенные связи, в клещах, мы не ушли, как ни манила уйти последняя свободная дорога — узкая продушина, которой завтра не станет.
Так не прятаться же мы остались, не прятаться, а приковать к себе врага, оттянуть на себя удары, предназначенные тем, кто на новом рубеже заслонил Москву.
Наши пушки били по видимой цели, напрямик, с расстояния семисот метров. Каждый залп возвещал: мы не ушли, мы здесь.
В какой-то точке, нам неведомой, нас слышит штаб полка. Где-то приподнял голову Иван Васильевич Панфилов, вскинул брови, радостно вымолвил: «Ого!»
Я опять вызвал к телефону командира батареи:
— Как гансы? Завопили? Еще залп! По домам, фугасными.
И вышел из блиндажа.
Близко рявкнули пушки. В небе возник белый взблеск. Так их, так их!
В лесу снова темень, снова тишь… И вдруг, словно нескорое эхо, докатились глухие удары других пушек. Я вытянул шею, жадно прислушиваясь. Пушки опять подали голос. Они рокотали за десяток километров, справа, и как будто (это трудно было определить с точностью), как будто на линии батальона, на рубеже Рузы. Сзади, из глубины, дошел очень далекий, но длительный мощный звук. Казалось, в той стороне кто-то тронул басовые струны, невидимо протянутые в небе. Это «катюша»! Сотней снарядов, выпущенных одновременно, создающих в полете такой гул, где-то далеко-далеко накрыты на ночлеге немцы.
Гул прокатился… В лесу опять тихо, темно…
Большие рубленые сени разделяли надвое дом лесника. В одну половину перенесли всех раненых; в другой, куда уже подвели связь, собрались вызванные мною командиры и политруки.
Я сказал:
— Слушайте мой приказ. Первое. Батальон окружен. Мое решение: бороться в окружении до получения приказа об отходе. Участки круговой обороны указаны командирам рот. Ночью работать, чтобы к свету каждый боец отрыл окоп полного профиля. Второе. В плен не сдаваться, пленных не брать. Всем командирам предоставляю право расстреливать трусов на месте. Третье. Беречь боеприпасы. Дальнюю ружейную и пулеметную стрельбу запрещаю. Стрелять только наверняка. У раненых и убитых винтовки и патроны забирать. Стрелять до предпоследнего патрона. Последний для себя. Четвертое. Артиллерии вести огонь исключительно прямой наводкой, в упор по живой цели. Стрелять до предпоследнего снаряда. Последним — взорвать орудие. Пятое. Приказываю все это объявить бойцам.