А по другую руку бой и не замирал. Но и там все было скрыто перелесками.
И еще откуда-то сзади, за шоссе, тоже как будто стало погромыхивать.
А Бозжанова, черт побери, нет! Я клял его, клял себя, снарядил навстречу конников. Но злись не злись — не двинешься. Сам себя засадил, законопатил…
Бойцы рыли на опушке круговую оборону. Пока это делалось про всякий случай… Появись Бозжанов, и мы тотчас снимемся, пойдем. Солдат поворчит: «Зря рыли». Дай бог, чтобы это было зря.
Вместе с Рахимовым я обошел роты. После короткого отдыха, после белого хлеба и горячей мясной крошенки люди повеселели. Меня встречали шутками. Близкий орудийный гром и стрельба с разных сторон не производили особенного впечатления. Нам это уже было не впервой: хождение по страхам отодвинулось во вчера, в историю батальона. Полегчало и мне. Подумалось: не пропадем.
В штабную палатку я вызвал командиров рот. Объяснив, что отряд Бозжанова, отправившись за пушками, задержался свыше предусмотренного срока, я объявил свое решение: батальон не уйдет, пока не вернутся наши. Если понадобится, будем их выручать.
По взглядам я видел: все поняли, приняли сердцем этот приказ.
Поговорив с командирами, я их отпустил. Вместе мы вышли из палатки.
Между деревьями показался конник. Он издали радостно кричал:
— Идут!
Все задержались. Конник привез долгожданную весть: наши подходят, отряд Бозжанова приближается к лесу, вытягивая орудия.
Теперь наконец я мог отдать приказание продолжить марш на Волоколамск.
— Все по местам! — сказал я. — Приготовиться к движению. Филимонов, останься.
Филимонов, тридцатипятилетний сухощавый, энергичный лейтенант, был командиром третьей роты.
Он получил от меня задачу: поднять свою роту и тотчас выступить головной походной заставой. Таково в боевой обстановке построение батальона на марше: головная застава опережает основную колонну на три-четыре километра.
Вместе с Филимоновым мы рассмотрели карту. Прямым и самым удобным путем было шоссе. Наступившая оттепель наверняка превратила в месиво все окрестные дороги, за исключением этой единственной твердой полосы. Но туда, на мостовую, из нескольких пунктов двумя или тремя группами рвались немцы. Я наметил маршрут потяжелей, но понадежней. Следовало пересечь шоссе и затем, повернув на север, выйти проселочными дорогами к Волоколамску.
Филимонову следовала немедленно двигаться этим путем, опережая на должную дистанцию ядро батальона.
Филимонов бегом отправился в роту.
Синченко подвел Лысанку. Вскочив в седло, я поехал к отряду Бозжанова.
Крупные артиллерийские кони с усилием тащили орудия без дороги, по низу некрутой лощины. Туман уже слизнул тонкий покров снега. Колеса резали дерн. Упираясь ногами в мокрую скользкую траву, бойцы помогали коням.
На меня поглядывали хмуро. Кто-то мрачно ругнулся. Кто-то сказал:
— Эх, товарищ комбат… Прет по всем дорогам…
Другой проворчал в землю:
— А ему что? Хлестнул кобылу, и будь спок…
Я узнал Пашко.
— Пашко! Что ты сказал?
— Ничего…
Следовало бы призвать его к порядку, дать почувствовать, что такое рука командира, но я промолчал. Я не понимал, что с людьми. Ведь они благополучно вернулись из опасного, трудного дела, они с честью выполнили боевую задачу. Почему же вместо гордости, вместо радости эта подавленность?
Подошел Бозжанов. Он — обычно оживленный, улыбающийся — теперь был насупленно-серьезным.
Бозжанов стал докладывать по форме, но я перебил:
— Что там у тебя стряслось? Почему все раскисли?
Понизив голос, Бозжанов неохотно произнес:
— Узнали…
— Что узнали?
— Тут везде наши отошли. А мы опять…
— Что опять? Что за чепуха?
Посмотрев долгим взглядом прямо мне в глаза, Бозжанов грустно сказал:
— Аксакал, зачем вы со мной так? Ведь вы же знаете, я…
Но я вновь прервал:
— Твое «я» — вот! — Я указал на угрюмых бойцов, тащивших пушки. — Думай о них: ты отвечаешь за людей. Ну, что «мы опять»?
— Опять одни…
— Ты откуда это взял?
— При нас снимали все посты… Все уходили… Уже давно, аксакал.
Вот, значит, что! Вспомнились слова Севрюкова: «беспроволочный солдатский телефон». Как радовал этот «телефон» тогда, в час боевой удачи. А теперь, при отходе, не то…
Медленно продвигались орудия и зарядные ящики. В раздумье я смотрел на людей. Опять увидел Пашко. По-прежнему уставившись в землю, он вместе с другими толкал пушки; мускулистым корпусом он навалился на станину, упираясь каблуками в податливую талую почву. Грязь залепила сапоги, но все же были заметны высокие щегольские голенища желтого хрома. Я невольно спросил Бозжанова:
— Что у него за сапоги?
Бозжанов ответил:
— Снял в Новлянском с немца. Убил офицера и снял…
Да, интересный парень этот Пашко. Смелый, отчаянный, но… Но нет еще в нем, не чувствуется в нем, как я подметил и ночью, первой доблести воина — повиновения, дисциплинированности, что внедряется жестокой армейской выучкой, становится второй натурой солдата.
Напрасно я только что не приструнил его. Это подтянуло бы всех… Надо бы, надо бы, чтобы все они услышали сейчас слово командира.
Но уже не до этого. Я обязан немедленно проверить сообщение Бозжанова, выяснить обстановку, сориентироваться, принять решение.
Так я совершил ошибку, ни при каких обстоятельствах не позволительную для командира: я пропустил мимо ушей дерзость солдата, изменил правилу: «Никогда не спускай», не укрепил повелительным словом душу солдата.
И, как страшное последствие, через несколько минут пролилась кровь, которая могла бы не пролиться.