Так это был он… Вспомнилось залитое кровью лицо, красные мокрые руки, однообразные жуткие вскрикивания. Я приказал: «Молчи!» — и он кротко замолчал.
Сударушкин спросил:
— Отогнали его?
Зачем до времени бередить его душу?! Я сказал:
— Да.
— Слава те… А меня, товарищ комбат, на поправку домой пустят?
— Конечно, — сказал я.
Он улыбнулся.
— А потом, товарищ комбат, я опять заступлю к вам, опять буду у вас бойцом…
— Конечно.
И я быстро пошел, чтобы не выслушивать вопросов, не отвечать, не лгать.
Обернувшись, я увидел капитана Шилова. Полусидя, прикрытый одеялом лишь до пояса, он оперся спиною о бревенчатую стену и смотрел на меня. Ночник бросал слабый свет; глубокие тени резко очерчивали осунувшееся лицо. Вероятно, он не мог и не пытался уснуть. Доставленный сюда, он один тут, среди раненых, знал то, что пока было неизвестно остальным. Знал и молчал. Он промолчал и сейчас, ни о чем не спросив, не разжал даже губ.
Как быть с этими беспомощными, беззащитными людьми? Отвечайте мне: как быть?
Могу ли я поступить так?..
…Когда вплотную подойдет конец, когда останется одна пулеметная лента, я войду с пулеметом сюда. Низко поклонюсь и скажу:
«Все бойцы дрались до предпоследнего патрона, все мертвы. Простите меня, товарищи. Эвакуировать вас я не имел возможности, сдавать вас немцам на муки я не имею права. Будем умирать как советские солдаты».
…Я последним приму смерть. Сначала приведу пулемет в негодность, потом убью себя.
Могу ли я так поступить? А как иначе? Сдать раненых врагу? На пытки? Как иначе — отвечайте же мне!
…И не останется на свете никого, кто мог бы рассказать, как погиб батальон панфиловцев, первый батальон Талгарского полка.
И когда-нибудь после войны будет найдено, может быть, в немецких военных архивах донесение, где прочтут, сколько врагов перебил окруженный советский батальон. Тогда, может быть, узнают, как дрались и умирали мы в безыменном подмосковном лесу… А может быть, и не узнают.
Тянулись ночные часы, ночные думы.
Брудный не возвращался. Бозжанов не возвращался.
Я верхом выезжал на опушку, к линии работ. Бойцы рыли и рыли, уходя в грунт по пояс, по плечи и глубже. Некоторые совсем скрылись; из черных проемов лишь взлетали лопаты, выбрасывая землю.
Месяц то ясно светил, то затуманивался. Мороз отпустил, небо заволакивалось.
Я посматривал в темную даль, откуда мог появиться Брудный. Хотелось вновь дать орудийный залп по Новлянскому, по Новошурину. Мы не спим, так не дадим и вам спать! Но следовало беречь снаряды: они нужны, чтобы держать дорогу, нужны, чтобы встретить, когда придет час, картечью атакующие цепи.
Ночь казалась долгой-долгой. С опушки я направлял Лысанку назад в штаб. Добрая лошадь медленно переступала меж деревьев. Я не подгонял ее. К чему?
В штабе томился, думал.
Приблизительно в час ночи загудел телефон.
— Товарищ комбат, вас, — сказал телефонист.
Звонил Муратов. Бозжанов отрядил его, своего скорохода, сообщить мне, что его отряд подходит, выводя снаряды и пушки.
Лысанка была под седлом. Я поспешил навстречу. Четыреста снарядов, ого! Теперь можно трахнуть по Новлянскому, по Новошурину. Сейчас заголосите, выскочите из тепла, «господа победители»! Мы не спим и вам не дадим спать!
Верхом, сопровождаемые Синченко, я встретил колонну близ леса.
Остановился, пропуская упряжки. Тяжелые артиллерийские колеса до черной земли продавливали снег.
Бозжанов оживленно докладывал: немцы беспечны, спят, постов нет, никто не помешал его маленькому войску.
Лысанка узнала Джалмухамеда, тянулась к нему мордой, он часто ласкал и угощал мою лошадь; в зубах и теперь захрустел сахар.
Маленькому войску… Кой черт маленькому? Что это? Откуда он пособрал людей?
Рядом с лошадьми, рядом с пушками, зарядными ящиками шли и шли фигуры с винтовками, в шинелях.
Я спросил:
— Кого ты привел? Что за народ?
Бозжанов радостно ответил:
— Почти сто человек, товарищ комбат. Из батальона Шилова. Выходили по двое, по трое из лесу. Нас чуть не целовали.
Я скомандовал:
— Колонна, стой!
Битюги стали, замер скрип колес.
— Посторонним отойти! За орудиями не следовать! Командир отделения Блоха!
— Я!
— Проверьте исполнение! Синченко!
— Я!
— Передайте мое приказание командиру ближней роты и затем в штаб, Рахимову: ни одного постороннего человека не допускать в расположение батальона…
— Есть, товарищ комбат.
— Отправляйтесь.
Он поскакал.
От длинной цепи упряжек отделялись темные фигуры. Некоторые стояли, отойдя поодаль, другие шли ко мне. Блоха доложил, что в колонне остались только свои.
— Колонна, марш!
Орудия двинулись. Я молча смотрел. Последним с винтовкой в руке шагал Мурин.
Почуяв повод, Лысанка тронулась вслед.
— А мы? Мы куда, товарищ командир?
— Куда хотите… Бегляки мне не нужны.
Они гурьбой шли за Лысанкой, они жались ко мне.
— Товарищ командир, примите нас…
— Товарищ командир, он зашел с тылу, со всех сторон. Вот и получилось, товарищ командир!
— Мы из окружения, товарищ командир!
— В плен, что ли, нас посылаете? Не имеете права…
Я не отвечал. На душе вновь было мрачно. «Из окружения». Опять это слово, которое, будто сговорившись, повторяли скитальцы в солдатских шинелях, что брели через нашу линию из-под Вязьмы. Оно навязло в ушах, оно стало ненавистным.
Хотелось крикнуть: «А где ваши командиры? Почему они не взяли вас в узду?» Но я вспомнил раненого капитана Шилова, вспомнил, с какой страстью он сказал: «Ведь дрались же две роты, ведь не бросили же раненого командира».