И все-таки батальон разбит, рассеян по лесу. «Закономерно ли это?» Так недавно у меня в блиндаже вслух спросил себя Шилов. Спросил — и не дал ответа.
Этих солдат жалели до боя. Они бежали от врага — в их душах гнездился страх. Они побегут и здесь. Нет, я не впущу их в наш ощетинившийся остров. Шатнулись в бою? Так шатайтесь и теперь как неприкаянные.
Кто-то взял рукой стремя.
— Аксакал, вы неправы, — сказал по-казахски Бозжанов.
Вот как! Нашелся заступник. И он, значит, идет за мной вместе с бегляками, которых пособрал?
— Вы неправы, — повторил он. — Это советские люди, красноармейцы. Так нельзя, аксакал.
Я не прервал, но и не ответил. Бозжанов продолжал:
— Нельзя, аксакал, их прогонять… Назначьте меня их командиром. Я их привел, я с ними буду в бою. Дайте нам-задачу, дайте нам боевой участок.
— Нет, — сказал я.
Не понимая казахской речи, все прислушивались, все теснились к Лысанке. По интонациям они, наверное, угадывали: толстый политрук заступился, толстый политрук отстаивает. А этот — сухолицый, едущий на коне, что все время молчит, что бросил какое-то слово, — этот не хочет. Некоторые в зыбком свете месяца старались заглянуть в мое лицо.
Лысанка все тянула, все поворачивала к нашему лесу, словно тоже просила: туда.
Словам Бозжанова я отворил сердце, обдумал. И сказал: «Нет!» И резко направил Лысанку в сторону от леса.
Люди тянулись за мной, лепились ко мне.
Я не мог, поймите меня, не мог взять их в батальон. Поработать бы с ними, обжать, прочеканить эту вереницу, и верю, были бы воины на славу. Но надобно время — то, чего у меня нет. Остались немногие часы до жестокого боя.
Что я могу для них сделать? Пусть уходят, помогу им добраться туда, где их обожмут, прокуют… А тут… Тут они не нужны.
Отворачивая от леса, не оглядываясь, а шагом ехал по полю. Меня несколько раз окликнули наши посты.
Вернулся Синченко.
— Приказание исполнено, товарищ комбат…
— Рахимову звонил?
— Да.
Я подождал, не скажет ли Синченко чего-либо еще, нет ли новостей от Рахимова. Но Синченко молчал.
Я буркнул:
— Хорошо…
Мы приближались к дороге, что шла на Долгоруковку, что выводила к своим. Там, вдоль узкого проулка, патрулировала наша конная разведка. Ей была поставлена задача: непрестанно следить, свободна ли дорога, не закрылась ли, не заплыла ли щель.
Краешком сердца я все еще надеялся, что, может быть, прибудет приказ, что до света, пока есть скважина, мы, может быть, выскочим из петли.
Разыскав пост конной разведки, я спросил:
— Что нового?
— Ничего… Недвижимо, товарищ комбат.
— Кто знает дорогу?
— Я.
— В обход Долгоруковки?
— Да.
— Отправишься проводником. Проведешь вот этих.
Обернувшись к людям, которые, прислушиваясь, стояли кругом, я показал на дорогу:
— Там Волоколамск, там наши части. Вас выведут. Идите.
И тронул Лысанку назад, к лесу.
Вдруг за мной побежали.
— Товарищ командир… Товарищ командир…
— Чего вам?
— Товарищ командир… Примите нас, товарищ командир!
Я ответил:
— Прекратить базар! Слышали мой приказ? Ни один посторонний человек не будет допущен в расположение батальона.
— Какие же мы посторонние? Мы же свои! Товарищ командир, вы же меня лично знаете. Я Ползунов. При вас со мной разговаривал генерал. Помните?
Ползунов… Во мгле я не видел, но вспомнил юношеское лицо, пухлые, слегка оттопыренные губы, серьезные серые глаза, вспомнил упрямый ответ: «Хорошо, товарищ генерал». Вот тебе и хорошо.
— Что же ты, Ползунов? Генерал сказал: «Хочу о тебе, Ползунов, услышать»… А ты?
Он не ответил. Я повторил:
— А ты? Бежал?
Ползунов мрачно произнес:
— Там погибли бы зазря… Неохота, товарищ командир, помирать зазря…
Кто-то рядом с ним смело заговорил:
— А куда же нам, когда он наскочил сзади? Сидеть по норам, дожидать, чтобы кокнул? Ну и кинулись. Открыто скажу: и я бежал… А какая была мысль? Сейчас ты меня, а потом изловчусь — я тебя… Сочтемся. Не пойду, товарищ командир, куда показываете. Пускай один останусь — один буду партизанить! Открыто скажу: что хотите со мной делайте, а не пойду.
Я спросил:
— Фамилия?
— Боец Пашко.
Ползунов поспешил подтвердить:
— Это, товарищ командир, истинно он, Пашко. Вы, может, опасаетесь, что тут есть шпионы? Нет, товарищ командир, я всех тут признаю… И по документам можно свериться. Книжки, ребята, у всех есть?
Я сказал:
— Винтовки у всех есть?
— У всех… У всех…
— Каждому отвечать только за себя. Гранаты есть?
— Есть! У меня есть!
Теперь голосов было поменьше.
— Порастеряли с перепугу? Ползунов, будешь за старшего. Построй людей. Приведи в воинский вид. С гранатами — на правый фланг.
Не ожидая другой команды, люди стали торопливо строиться.
Ползунов сказал:
— Товарищ командир! Тут есть постарше меня званием.
— В званиях потом будем разбираться. Сейчас у всех вас одно звание: дезертир.
Опять раздался голос Пашко:
— Не принимаю на себя!
— Молчать!
Пашко казался отважнее других, но я видел: первая доблесть солдата — беспрекословное повиновение слову начальника — ему была чужда. Да, имей хоть золотую голову, хлебнешь горя, если солдат не подготовлен, как говорил Панфилов… Да, не надо бы их брать… С нерадостным сердцем я скомандовал:
— Равняйсь! Ползунов, подровняй ряды! Смирно! Разговоры прекратить! Шевеление прекратить! По порядку номеров рассчитайсь!
Ползунов доложил, что в строю вместе с ним восемьдесят семь бойцов.
Я сказал:
— Не бойцов! Восемьдесят семь беглецов, восемьдесят семь мокрых куриц! Долгих разговоров у меня с вами не будет. Вы пустили слезу: примите нас. Москва слезам не верит. Не верю и я. Мой приказ остается неизменным: ни один трус, бежавший с рубежа, не войдет в расположение батальона. В наши ряды встанут лишь бойцы. Вы отправитесь туда, откуда бежали. Вы пойдете дальше — в тыл врагу. Пойдете сейчас. И вернетесь по трупам врагов. Тогда вход будет открыт. Командиром отряда назначаю политрука Бозжанова. Напра-во! За мной, арш!